— Конечно, но не думаю, что у них дело обстоит лучше.

— Дайте мне все-таки адрес.

Пансион, который порекомендовала толстуха, находился на соседней улице, и они пошли туда пешком. Филип ходил уже неплохо, хотя был еще слаб и ему приходилось опираться на палку. Милдред несла ребенка. Часть пути они прошли молча, но вдруг он заметил, что Милдред плачет. Это его разозлило, и он решил не обращать на нее внимания, но она не дала ему этой возможности.

— Одолжи мне платок. Я не могу достать свой из-за ребенка, — произнесла она, отвернув лицо и всхлипывая.

Не говоря ни слова, он протянул ей носовой платок. Она вытерла глаза и, так как он молчал, продолжала:

— Можно подумать, что я заразная!

— Пожалуйста, не устраивай сцен на улице.

— Это выглядит так странно, когда настаивают на отдельных комнатах. Что они о нас подумают?

— Если бы они больше о нас знали, они, вероятно, поражались бы нашей добродетели.

Она искоса на него поглядела.

— А ты не проговоришься, что мы не женаты? — поспешно спросила она.

— Нет.

— Отчего же ты не хочешь жить со мной в одной комнате, как будто мы женаты?

— Милая, мне трудно тебе объяснить. Я не хочу тебя обижать, но я просто не могу. Возможно, это глупо, бессмысленно, но это сильнее меня. Я так тебя любил, что теперь… — Он прервал себя. — Ей-Богу же, тут ничего не поделаешь.

— Нечего сказать, здорово ты меня любил!

Пансион, куда их направили, содержала суетливая старая дева с хитрыми глазами и болтливым языком. Да, они могут получить одну большую комнату на двоих (тогда им придется платить двадцать пять шиллингов в неделю с каждого и еще пять шиллингов за ребенка) или же две небольшие комнаты, что будет стоить на целый фунт дороже.

— За лишнюю комнату приходится брать много больше, — извиняющимся тоном пояснила женщина, — ведь в крайнем случае я могу поставить вторую кровать и в комнату для одного.

— Ничего, это нас не разорит. Как ты думаешь, Милдред?

— Ну что ж, пожалуй. Мне-то уж все равно! — откликнулась она.

Рассмеявшись, он кое-как замял разговор. Хозяйка пансиона послала за их вещами, а они сели отдохнуть. У Филипа ныла нога, он рад был положить ее на стул.

— Надеюсь, ты не возражаешь, что я сижу с тобой в одной комнате? — вызывающе начала Милдред.

— Не будем ссориться, — мягко попросил он.

— Видно, ты очень богат, что можешь сорить деньгами.

— Не сердись. Уверяю тебя, только так мы и сможем жить вместе.

— Да, ты меня презираешь, в этом все дело.

— Что ты, какая ерунда. С чего бы я стал тебя презирать?

— Все у нас не так, как у людей.

— Почему? Разве ты меня любишь?

— Я? За кого ты меня принимаешь?

— Ты ведь не очень-то темпераментная женщина, верно?

— Это меня унижает, — сердито сказала она.

— На твоем месте я не стал бы считать себя униженным.

В пансионе жило человек десять. Ели они в узкой темной комнате за длинным столом, во главе которого сидела хозяйка, раскладывавшая порции. Кормили плохо. Хозяйка утверждала, что у нее французская кухня, — на самом деле ее невкусно приготовленные соусы должны были скрывать скверное качество продуктов; дешевая камбала выдавалась за дорогую, а мороженая баранина — за ягненка. Кухня была маленькая, неудобная, к столу все подавалось едва теплым. В пансионе жила скучная, претенциозная публика: пожилые дамы с незамужними великовозрастными дочками; смешные, сюсюкающие старые холостяки; малокровные конторщики средних лет со своими женами, любившие поговорить о дочках, сделавших выгодную партию, и сыновьях, занимавших отличные должности в колониях. За столом обсуждался последний роман мисс Корелли; некоторые предпочитали картины лорда Лейтона полотнам мистера Альма-Тадемы, другие — полотна мистера Альма-Тадемы — картинам лорда Лейтона. Вскоре Милдред поведала дамам о своем романтическом браке с Филипом, и он стал предметом всеобщего внимания: еще бы, ведь его знатная семья отреклась от него и оставила без гроша за то, что он женился, не кончив института; а отец Милдред, владевший крупным поместьем где-то в Девоншире, невзлюбил Филипа и ничем не хотел им помочь. Вот почему им приходится жить в дешевом пансионе и обходиться без няни для ребенка; но им просто необходимы две комнаты — оба они привыкли к комфорту и не терпят тесноты. Другие обитатели пансиона тоже приводили всяческие объяснения своего пребывания здесь: один из холостяков всегда проводил отпуск в «Метрополе», но он любит веселую компанию, а ее не найдешь в шикарных отелях; пожилая дама с великовозрастной дочкой как раз в это время ремонтировала свой прекрасный лондонский особняк и сказала дочке: «Гвенни, милочка, этим летом мы не можем позволить себе больших расходов», — поэтому им пришлось приехать сюда, хотя это совсем не то, к чему они привыкли. Милдред чувствовала, что попала в избранное общество, а она ненавидела грубое простонародье. Ей нравилось, чтобы джентльмены были джентльменами в полном смысле этого слова.

«Если имеешь дело с джентльменами и леди, — говорила она, — я люблю, чтобы это были настоящие джентльмены и леди».

Это замечание показалось Филипу несколько загадочным, но, когда он услышал, как она повторяет его разным лицам, встречая при этом горячее сочувствие, он пришел к заключению, что оно было непонятно ему одному. Впервые Филип и Милдред проводили все время вдвоем. В Лондоне он не видел ее целыми днями, а когда приходил домой, их развлекали разговоры о домашних делах, о ребенке, о соседях, пока он не принимался за свои книги. Теперь он бывал с ней весь день. После завтрака они спускались на пляж; утро проходило незаметно — они купались и прогуливались по берегу. Вечер, который они просиживали на набережной, уложив ребенка спать, тоже был сносен — можно было слушать музыку и разглядывать непрерывный поток людей (Филип забавлялся, строя разные догадки о прохожих и сочиняя о них маленькие новеллы, — он научился отвечать Милдред, не слушая ее, так что мысли его могли течь свободно). Но послеобеденное время тянулось долго и скучно. Они сидели на пляже. Милдред повторяла, что надо попользоваться вовсю «Доктором Брайтоном»; Филип не мог читать, так как она беспрестанно о чем-нибудь разглагольствовала. Если он не обращал на нее внимания, она негодовала:

— Ах, брось ты эту дурацкую книгу! Тебе вредно все время читать. Забиваешь себе голову всякой чепухов, скоро совсем обалдеешь!

— Ерунда! — отвечал он.

— И потом, это с твоей стороны невежливо.

Выяснилось, что с ней трудно разговаривать. Она не умела сосредоточиться даже на том, что говорит сама: если пробегала собака или проходил человек в пестрой куртке, она не могла удержаться от замечания и сразу забывала, что хотела сказать раньше. У нее была плохая память на имена, и это ее раздражало: она часто останавливалась посреди разговора и начинала ломать себе голову, вспоминая какое-нибудь имя. Иногда это ей так и не удавалось, зато оно приходило ей на память потом, когда Филип говорил уже о чем-то другом, тогда она прерывала его возгласом:

— Коллинз, вот как его звали! Я же знала, что в конце концов припомню. Коллинз — совсем из головы вон. Помнишь, я забыла имя того человека?

Это выводило его из себя — значит, она его не слушает! Однако, когда он молчал, она упрекала его в том, что он невежа; мозг у нее был совершенно лишен способности отвлеченно мыслить, и стоило Филипу поддаться своей страсти к обобщениям, как она, не стесняясь, показывала, что скучает. Она часто видела сны, и на них у нее была хорошая память: сны она рассказывала ежедневно со всеми подробностями.

Однажды утром Филип получил длинное письмо от Торпа Ательни. Тот проводил отпуск на свой романтический лад, в котором, как всегда, было немало здравого смысла. Вот уже десять лет он проделывал одно и то же. Он увозил семью на хмельник в Кенте, поблизости от деревни, где родилась миссис Ательни, и там все они три недели собирали хмель. Это позволяло им побыть на свежем воздухе и одновременно — к великому удовольствию миссис Ательни — немножко подработать; к тому же они обновляли узы, связывавшие их с матерью-землей, на что особенно напирал сам мистер Ательни. Жизнь на лоне природы придавала им новые силы; по словам Ательни, они словно прикасались к животворному источнику, который возвращал им молодость, крепость мышц и душевный покой; Филипу не раз приходилось слышать, как он произносил по этому поводу самые фантастические и витиеватые речи. Теперь Ательни приглашал его приехать к ним на денек; у него родились новые идеи, как относительно Шекспира, так и о возможности исполнять серьезную музыку на стеклянных стаканчиках, и он хочет поделиться ими с другом, а дети без конца требуют, чтобы им подали дядю Филипа. Филип перечитал это письмо после обеда, сидя на пляже возле Милдред. Он вспомнил миссис Ательни — веселую мать многочисленного семейства, ее радушное гостеприимство и неизменно хорошее настроение; не по годам серьезную Салли, ее забавную материнскую манеру и авторитетный тон, ее длинные светлые косы и высокий лоб; наконец, всю ватагу веселых, шумных, здоровых и красивых ребятишек. Ему отчаянно захотелось к ним. Они обладали одним качеством, которого он раньше не замечал в людях, — добротой. До сих пор ему это не приходило в голову, но его, по-видимому, привлекала к ним их душевность и доброта. Теоретически он в нее не верил: если мораль была всего-навсего житейской необходимостью, добро и зло теряли всякий смысл. Но, хотя Филипу и хотелось быть последовательным, тут он столкнулся с безыскусственной добротой, простой и естественной, и он находил ее прекрасной. Погруженный в раздумье, он медленно разорвал письмо на мелкие клочки; он не знал, как ему поехать без Милдред, а ехать с ней он не хотел.